Он решил перейти линию фронта. Притаил под шинелью пропуск — листовку, на которой был изображен вонзившийся в землю трехгранный штык. Не трусость, не вспышка панической слабости руководили предателем. Он сознательно решил переметнуться к тому, кто казался более сильным. Он хотел власти над людьми, богатства, хотел «быть наверху». Увидев офицера в эсэсовской форме, Анданов взметнул руку в фашистском приветствии.
— Прошу не считать военнопленным, — выпалил он заученную немецкую фразу. — Цель моей жизни — служение фюреру.
Это был великолепно разыгранный спектакль.
Фашисты формировали диверсионные группы, и предатель вступил в одну из таких групп. Риск был велик, но велика была и выгода, а он решил вести крупную игру. Его обучали искусству рукопашной схватки, меткой стрельбе, всем хитростям, необходимым для диверсанта. Сильный, жестокий, решительный, он быстро пошел «в гору».
В конце сорок второго года он командир специального полицейского отряда в Белоруссии. Карательные акции. Сожженные хутора. Свидетелей своих «подвигов» он старался не оставлять, проявляя известную предусмотрительность.
В сорок третьем судьба свела Анданова с Осеевым, радистом небольшого партизанского отряда. Осеев был в числе четверых оставшихся в живых партизан, захваченных на хуторе. Хутор со всем населением был сожжен. Осеева и его товарищей ждала виселица. По дороге в город радист бежал. Это был один из немногих свидетелей, видевших собственными глазами зверства, чинимые этим фашистским прихвостнем.
Когда гитлеровцы покатились под ударами Советской Армии, командир полицаев «раздобыл» необходимые документы и бежал из Белоруссии на Украину, где его никто не знал. Так, собственно, и появился на свет человек по фамилии Анданов.
Он забился в глухой сибирский городок. Никуда не выезжал: захолустье представлялось ему единственным надежным убежищем. Боялся новых людей, встреч. Но жизнь оказалась неутомимым преследователем. В захолустные города вторглась индустрия. Анданов бежит от строек и поселяется, наконец, в Колодине. Но этот городок тоже наводняют беспокойные строители. И судьба неожиданно снова свела Анданова с Осеевым. Бывший полицай не сразу узнал бывшего партизана, но тревога коснулась его. Он почувствовал, что Осеев присматривается.
Анданову нетрудно было перехватить письмо Осеева, в котором инженер сообщал приятелю о своих подозрениях.
Он сжег письмо. Однако за первым могло последовать второе, третье… Бежать? Срочный выезд еще больше укрепил бы подозрение инженера. Анданов решил устранить Осеева. Устранить так, чтобы избежать возмездия. Прежде всего алиби. Тщательное изучение карты и железнодорожного расписания натолкнуло его на мысль использовать мотоцикл. Он рассчитывал, что проводники не заметят «отлучки».
Труднее было раздобыть мотоцикл. Купить машину он не мог — выдал бы себя. После первой неудачной попытки Анданов сумел угнать чужой ИЖ. Алиби было только половиной плана. Нужно было пустить следствие по ложному пути. У Шабашникова Анданов похищает нож и сапоги, …Ударив ножом, он прошел в темную, пустую комнату, нашел дневник, о существовании которого подозревал. Взял деньги. Затем, покинув дом инженера, Анданов снял сапоги и завернул их вместе с ножом в обрывок полотенца. Выбросил все эти «вещественные доказательства» в уборную. Он понимал, что милиция произведет тщательный осмотр. Пробравшись к сараю Шабашникова, запрятал деньги. Не всю сумму, нет: жалко стало. «И без того влипнет старик».
Близ станции Полунине Анданов полетел в кювет и обжег ногу. Но мотоцикл остался невредимым. Анданов сбросил машину в озеро и успел к поезду. Через несколько минут, переодевшись, он вышел к проводникам — напомнить о своем присутствии и заодно достать соды.
Зверюга. Хитрый, беспощадный хищник. Фашист. Затаившийся, надевший маску добропорядочности, он продолжал нести заряд, смерти. Так мина, найденная много лет спустя после войны, кажется безобидной консервной банкой. Но прикосновение к ней несет гибель и разрушение.
Я рос в этом городе, ходил по тем же улицам, что и он. Я наивно полагал, что прошлое — это прошлое… Зверюга, фашист.
— Ну, ты не волнуйся, Чернов, — говорит Помилуйко и осторожно берет у меня протоколы.
— А Шабашников? — спрашиваю я. Помилуйко чешет затылок. Нет, его ничем не проймешь.
— Маленький город, — говорю я. Помилуйко пожимает плечами. Он не понимает, что я имею в виду. Маленький город… Слухи, которые распространяются с быстротой правительственных депеш и принимают характер достоверности. Шабашников — «убийца, вор». Он уже был отмечен клеймом, и, как ему казалось, на всю жизнь. Он хотел избавиться от позора и решил, что это можно сделать, лишь смирившись с ним.
— Ну, дело прошлое. Выздоравливай, я тут постараюсь все довести до кондиции. Приедут ведь оттуда.
Большой палец снова описывает дугу, указывая куда — то в потолок и за плечо. Помилуйко уходит, попрощавшись поднятой ладонью, как триумфатор. И тут из — за двери, оглядываясь, появляется Комаровский. Очевидно, старые навыки сыскной работы позволили ему незаметно прошмыгнуть мимо грозного майора.
— Здравствуйте, Паша. Я принес записку от Николая Семеновича.
«Паша! Врачи разрешили общаться с миром, но говорят, что с работой придется пока проститься. Я все узнал от Комаровского. Ты поступил, как мальчишка. Но, знаешь, я рад за тебя. Спокойствие и мудрость — все, что мы называем опытом, — придут, а сердце дается человеку от рождения, и тут я неисправимый идеалист…»
— И еще звонила Самарина.
Лицо у Комаровского добродушно — хитрое, понимающее. «Дядя Степа», он тут в Колодине все секреты знает. Недаром первая его служба началась на посту на базаре.
— Спрашивала, можно ей прийти сегодня. Я сказал — конечно.
Тринадцатый рейс
1
— Акорт, акорт! — кричал человек в шляпе. Он стоял у самого обрыва и смотрел на корабли, сгрудившиеся у причалов. Ветер лохматил его рыжую бороду. Это была великолепная борода, сам огненный Лейф Эриксон позавидовал бы такой.
Смеркалось, на судах вспыхивали огни. С высоты Садовой горки хорошо был виден город и порт. Улицы, выгнув спины, сбегали к темной воде и смыкались с ней.
— Акорт!
Глаза у викинга были с сумасшедшинкой, с диким, пронизывающим взглядом Может быть, он и впрямь был Лейфом Эриксоном? Только человек с такими глазами мог открыть Америку, когда она никому не была нужна, за пять веков до Христофора Колумба.
Двое стариков, игравших в шахматы на садовой скамье, оторвались от доски. Это были морские волки на пенсии, все повидавшие и ко всему привычные, похожие друг на друга, как близнецы: так обтесал их ветер.
— Чувствует, — сказал один из них.
— Кто это? — спросил я, показывая на рыжебородого.
— А Славочка Оке, — ответил тот, что играл белыми. — С Каштанового переулка, — добавил он и снял черную ладью.
В глубине парка вздохнул духовой оркестр.
— А что значит «акорт»?
Я не давал старикам играть, они выпрямились, посмотрели на меня и переглянулись. Очевидно, они сочли меня гостем их таинственной, пропахшей морем страны. Гость требует внимания и дружелюбия.
— «Акорт»? Для нас ничего не значит. А что оно значит для него, никто не знает. Может, больше, чем все наши слова.
— Он поврежденный, Славочка, — пояснил второй старик. — Голову повредил у Ньюфаундленда. Шторм был сильный. Он приходит сюда, когда возвращаются суда из океана.
— Чувствует, — буркнул первый. — Волнуется.
— А ты не волнуешься? — спросил партнер.
В порт входили китобойцы, такие маленькие рядом с океанскими сухогрузами. Носы кораблей были горделиво задраны, там, на высоких площадках, торчали гарпунные пушки, а у пушек стояли гарпунеры.
Передняя пушка блеснула белым и розовым, и глухой удар долетел на Садовую горку. Китобойцы салютовали. Бух–бам!
— Акорт! — закричал Славочка и сорвал с головы шляпу.